Праведница народов мира, спасшая семь человеческих жизней, София ЯРОВАЯ: «29 сентября 41-го года, когда евреев расстреливали, военнопленных из лагеря на улице Керосинной тоже пригнали в Бабий Яр — закапывать тела. Среди них был мой дядя — он говорил, что земля шевелилась...»
Бабий Яр, без сомнения, одна из самых жутких трагедий в истории человечества. В течение двух лет нацистской оккупации Киева, с 1941-го по 1943-й, в этом урочище, по подсчетам разных исследователей, погибло от 70 до 200 тысяч человек. Среди них — цыгане, киевские караимы, пленные красноармейцы... Но большинство тех, кто не вернулся оттуда, — евреи. Только за два дня, 29 и 30 сентября 1941 года, — в Бабьем Яру их расстреляли около 36 тысяч. Выбраться из этого ада удалось лишь 29 человекам.
Говорить с теми, кто волей судьбы стал свидетелем киевского кошмара, неимоверно тяжело. Еще тяжелее, чем смотреть многочисленные документальные картины или художественный, но до боли правдивый фильм «Дамский портной». Каждый рассказ — как неподъемный груз, и, слушая, ты даже не веришь, что кому-то под силу с этим жить...
Корреспондент «Бульвара Гордона» побывала в гостях у спасенных и спасавших.
«Папа чудом не погиб в Дарницком лагере. Когда прозвучала команда: «Евреи и коммунисты, выйти из строя!», товарищ-украинец схватил его за рукав: «Куди?»
— Вот, Анечка, это я в 41-м, как раз перед Бабьим Яром, — киевлянин Василий Михайловский показывает черно-белую фотографию кудрявого мальчонки с большими темными глазами. — Здесь мне почти четыре, я с 37-го года. Видите, что карандашом написано? Цезик Кац. Это мое первое имя — Кац Цезарь Петрович. Маму звали Ципа, она умерла при родах, и, по еврейской традиции, если такое случается, ребенка называют по первой букве имени матери. Кроме меня, в семье был старший брат Павел, отец много времени проводил на работе (заведовал кафе на Крещатике), у бабушки были еще внуки, вот папа и решил взять в дом няню — простую женщину Надю Фомину. Она пришла в Киев с юга Украины, спасаясь от голода, и была очень благодарна за то, что мы ее приютили.
До 22 июня 1941 года детство было, в общем-то, счастливое: нужды мы не знали, жили на Костельной, в самом центре Киева, я еще помню, как брат с соседским мальчишкой бегал далеко от дома вниз по улице, а я плакал, потому что меня с собой не брали, кто же хочет с малышом возиться? А потом папа ушел на войну, отправив нас с бабушкой и Надей в эвакуацию, помню, как на поезд проводил...
— ...но вы не уехали?
— Почему? Из Киева выехали, но на каком-то полустанке наш эшелон задержали: тогда в первую очередь не людей в безопасное место отправляли, а оборудование с заводов, чтобы ни в коем случае не досталось врагу... Сидели мы там неделю, продукты кончились, есть было нечего, и бабушка отправила Надю в Киев за припасами: она же не знала, где линия фронта проходит. Та поехала, взяв с собой меня, а когда мы вернулись обратно, на ту станцию, то не застали ни бабушки, ни Павлика: пока нас не было, эшелон с людьми ушел. Спустя годы я узнал: родные добрались до Москвы, их приютил наш дядя-музыкант, он вырастил Павлика как своего сына. Ну а нам с Надей, вернее, Наде со мной — куда? Назад, в Киев.
Отца я увидел, еще не понимая, что вижу его в последний раз, 28 сентября. Ему удалось бежать из колонны военнопленных, когда их переводили из Дарницкого лагеря на Керосинную. Он был измучен, изможден, по дороге упал, и конвоир, видимо, не заметил его. Если бы заметил — расстрелял на месте...
Папа, кстати, чудом избежал гибели в Дарницком лагере. Когда прозвучала команда: «Евреи и коммунисты, выйти из строя!», двинулся было выходить, но товарищ-украинец схватил за рукав: «Куди?». Почувствовал, что ожидает тех, кто сделает шаг вперед...
Освободившись, отец, ясное дело, отправился домой — помыться, переодеться. И очень удивился, когда застал там нас с Надей. Наша последняя встреча была короткой: явилась дворничиха, привела двух полицаев...
— Проявила бдительность...
— Ну, их ведь заставляли — дворников, управдомов. Они должны были составить списки евреев, сообщать в комендатуру. Только одни сообщали, а другие и прятали, и помогали прятать. Наша не из таких. Как говорится, в каждом роду по сукиному сыну... Отец полицаям не дался — выскочил через черный ход. Но там его, видимо, тоже ждали, потому что с тех пор о нем не было ни слуху ни духу. Если сразу не застрелили, то отправили в Бабий Яр на следующий день.
Дворничиха, уходя, сказала Наде: «Жиденка завтра в Бабий Яр веди!». И рано утром моя няня, собрав кое-какие пожитки, пошла со мной...
— ...на верную смерть...
— ...а нам так и сказала Надина знакомая: «Сама на смерть идешь и ребенка тащишь!», но кто тогда об этом думал? Евреи не верили, что немцы причинят им зло: старики помнили, как в гражданскую войну они защищали их от погромов. Но это были уже совершенно другие немцы... А пресса наша не писала ни о Бердичеве, где уже были массовые расстрелы еврейского населения, ни о Виннице, откуда людям было знать, что их ждет? Это к советской власти вопрос — почему по радио все время говорили, мол, Сталин сказал, что Киев не сдадут и что враг не перейдет Днепр? Почему, зная, что вытворяли с евреями в соседней Польше, те, от кого многое зависело в Союзе, не позаботились об эвакуации еврейского населения? Уехали ведь только те, кто имел возможность уехать...
«Я просил няню купить воздушный шарик и флажок — мне казалось, мы идем на парад, как в Первомай...»
— С каким настроением шли люди в колонне, помните?
— Мы шли от площади Калинина (нынешнего Майдана Незалежности) по Малой Житомирской в сторону Лукьяновки. Все были радостные в основном. Говорили, что переселяемся в Палестину. Некоторые, правда, думали, что все-таки в какое-то гетто, но что на расстрел — никто не подозревал. Люди шли целыми не то что семьями — родами, по 20-30 человек! Старики, молодые, малые дети...
Я устал, капризничал, хныкал, и Надя подсадила меня на чью-то подводу с вещами — там лежали детские игрушки, какие-то куклы, которые меня заинтересовали. Но когда я к ним потянулся, няня напомнила: трогать чужое без спроса нельзя, некрасиво.
Я просил Надю купить воздушный шарик и флажок — мне казалось, мы идем на парад, как в Первомай, а я же помнил, что в праздничные дни папа обязательно покупал нам с Павликом флажки, шарики, пряники... Но ни флажков, ни чего-то другого в этом роде по пути не продавали. Я сидел, рассматривал кукол... Потом рассказал об этом эпизоде Илье Левитасу, основоположнику еврейского движения в Украине, и мое воспоминание стало идеей для памятника детям, погибшим в Бабьем Яру: сломанные куклы. Сломанное детство...
Тревога появилась, уже когда мы были на Мельникова. Там был КПП. Слышались крики, стоны, детский плач, люди забились, заметались, а вдоль дороги стояло оцепление — эсэсовцы, полицаи. С приспущенных поводков рвались огромные овчарки — они мне потом часто снились, большие страшные собаки, которых натравливали на беззащитных людей...
Во всеобщей давке мы с Надей упали на противотанковый еж, я разбил голову — шрам остался на всю жизнь. По счастью, Надю кто-то поднял за шиворот и толкнул — вместе со мной, в толпу, стоявшую вдоль дороги: «Нечего тебе там делать!». Наверное, увидели паспорт, что она не еврейка. У нее был при себе документ.
— Куда же вы пошли?
— Домой нельзя: дворничиха тут же сдала бы. Мыкались по няниным подругам: то кусочек хлеба дадут, то луковицу, то картофелину... Пришлось даже на развалинах ЦУМа ночевать. А потом кто-то подсказал Наде, что на Предславинской есть приют для бездомных детей. Она нацарапала на бумажке: «Вася Фомин», дала ее мне и отвела туда. А сама спряталась и наблюдала: возьмут, не возьмут?
Главврачом в этом детском доме была молодой доктор Нина Никитична Гудкова. Увидев меня, она сразу сообразила, что ей привели еврейского ребенка, и обрила меня налысо — чтоб кудри не выдавали. Я там не один такой был, и когда шли облавы, нас, еврейских ребятишек, прятали в бельевой, под лестницей. Мы должны были сидеть там тихонько, как мышата, и не издавать ни звука.
Голод был жуткий! В первый год много детей умерло. И знаете, Аня, я именно в детдоме впервые почувствовал, что такое горе. Не ощущал еще, не понимал, что сирота. По-настоящему больно стало, когда умерла девочка Людочка: она была очень слабенькая, настолько, что не вставала с постели, и нянечки поручили мне давать ей попить. Я дежурил возле нее очень ответственно, несмотря на то что сам еле стоял на ногах: привязался к ней. А однажды подошел к кроватке, а девочки нет! «Где Людочка?» — спрашиваю. «Нету», — сказала Нина Никитична. И мне показалось, что что-то во мне оборвалось...
— Знаю, из детдома вас забрали приемные родители...
— Прежде чем это случилось, намучился и я, и со мной: я был хилым, больным, полон живот воды, слабое сердце... Гадкий утенок. Ну, другие, в общем-то, не намного лучше: детдомовцы есть детдомовцы. Снабжения особого не было, потому что наше заведение шло не по линии просвещения, а по линии здравоохранения, считалось, что больным детям ничего уже не надо, кто выживет, тот выживет... Чуть легче стало, когда Нина Никитична каким-то образом прорвалась к жене бургомистра, и та сжалилась — уговорила мужа разрешить старшим детям из наших собирать объедки возле ресторана «Театральный». Вот тогда-то мы зажили! (Улыбается).
А на Печерске, в Боенском переулке, бойня была — там забивали скот. И вот когда рабочие с бойни узнали, что на Предславинской мрут от голода дети, они взяли над нами шефство своеобразное — раз в неделю приносили ведро крови, на дне которого лежали субпродукты.
Усыновлять меня никто не хотел: постепенно детей стали разбирать, а я так и оставался в детдоме. Помню, ходил и целый день донимал санитарку вопросом: «Ну когда меня заберут?». Она отмахнулась: «А я знаю? Завтра!». Я поверил и начал дежурить под кабинетом главврача — ждал.
На следующий день у Нины Никитичны были посетители — Василий Иванович и Берта Савельевна Михайловские. Они пришли за девочкой, как я потом узнал. Но взяли мальчика — меня. Я подумал, что вот это они и есть, те люди, которые должны за мной, как санитарка обещала, прийти, и бросился к ним: «Папочка, мамочка! Это я, ваш сыночек!». Так я стал Васей Михайловским.
«Мой приемный отец-врач прятал жену-еврейку в морге. Представляете, к мертвым клал, чтобы осталась в живых...»
— Ваш приемный отец в списке Праведников народов мира...
— ...и не только он: в моей семье пятеро праведников! Надя Фомина, Нина Никитична, Василий Иванович, а также вдова его брата, замученного в ГУЛАГе, Марта и ее дочь Маруся. Марта Федоровна с дочкой во время оккупации прятали еврейского парня и помогали моему приемному отцу и приемной маме. Мама Берта ведь еврейкой была. Вот посмотрите, это они, мои родители, и с ними я, уже меньше на беспризорника похож: Василий Иванович, врач от Бога, выходил меня.
Мой собеседник показывает еще одно фото — семейный портрет. Солидный мужчина, красавица-брюнетка и большеглазый пацаненок. Все трое улыбаются. Снимок послевоенный, и по нему трудно догадаться, какой кошмар пережили эти люди.
— Василий Иванович Михайловский спасал от фашистов не только жену, но и тещу, — продолжает Василий Васильевич. — Бабушка Песя изначально была против, чтобы ее дочь Берта выходила за нееврея, но зять покорил ее тем, что выучил идиш, только чтоб общаться с тещей, а потом еще и вылечил от серьезной болезни. Он был очень талантливым доктором: по специальности акушер-гинеколог, но в военное время брался за любые операции, даже трепанацию черепа успешно делал!
Михайловский, сын священника, до войны сам едва ли не прятался — от НКВД. Приедет в какую-то захудалую больницу, начнет ее поднимать, а как только узнает, что им заинтересовалась госбезопасность, срывается с места и едет дальше. Троих его братьев сгноили в ГУЛАГе: было чего бояться...
А в войну пришла другая беда — фашисты. Мама Берта жила по документам на имя Михайловской Веры Самойловны, но разве кто спросит те документы? «Юде» — и все! От полицаев папа прятал маму в морге, а бабушку — в тифозном отделении. Там, куда точно не пойдут искать. Представляете, в морг, к мертвым, жену клал, чтобы осталась в живых?
До приезда в Киев Михайловские жили в Кировограде, и в их доме квартировал немецкий врач. Однажды он пришел к папе с изрядно выпившим немецким офицером — после очередной экзекуции, казни евреев. Мамы, по счастью, дома не было, а бабушка притихла в другой комнате. Офицер, раздухарившись, достал револьвер, приставил к папиному лбу: «Юде?!». — «Найн, найн!» — закричал немец-врач. Тот подождал с минуту, спрятал оружие и вышел. После этого папа зашел к бабушке — посмотреть, как она. Она глянула на него и спросила: «Васенька, где же ты так запачкался? У тебя на волосах мука». А потом догадалась: «Сынок, ты же весь седой!».
И второй расскажу случай: шел папа вечером по Кировограду, а навстречу санитарка из его больницы, с немцем под руку. «Юде!» — хохочет и на папу пальцем показывает. Немец подошел, ка-а-ак врезал ему — половину зубов выбил! А потом затащил за угол: «Снимай штаны!». Посмотрел, что не обрезан, — отпустил...
Благодаря папе выжил я, благодаря его мужеству, выдержке и смекалке спаслись приемная мама и бабушка. Поэтому менять фамилию на свою настоящую я не стал — так и остался Михайловским. Мой брат-москвич нашел меня, когда мы были уже взрослыми, и знакомые не перестают удивляться: единокровные и единоутробные братья, но один Павел Петрович Кац, а другой Василий Васильевич Михайловский...
Хотя у нас в организации (Василий Васильевич — зампредседателя Всеукраинской ассоциации евреев-бывших узников гетто и концлагерей. — Авт.) были люди из Бабьего Яра с еще более удивительными судьбами. Например, Людмила Ткач, которая угодила в яму вместе со своей мамой, и обе остались живы: упали в промежутке между автоматными очередями. Лежали под трупами, пока не стемнело, а потом выбрались. Была легендарная Дина Проничева — героиня романа Анатолия Кузнецова «Бабий Яр». Она попала в эту мясорубку дважды, вы представляете? И дважды спаслась! Еще одна женщина упала в яму с ребенком — сама выжила, но задушила малыша своим телом... Разные судьбы есть...
— Василий Васильевич, о чем вы думаете, проходя мимо Бабьего Яра?
— О многом. Прежде всего, что там лежат дети. Они могли стать выдающимися учеными, художниками, музыкантами, архитекторами... Да просто порядочными людьми. О невинно убиенных думаю, одним из которых я чуть не стал. О тех, кто спасал таких, как я. Вот меня спрашивают, почему в Украине столько жертв среди еврейского населения, а по количеству праведников народов мира мы только на четвертом месте в мире. Вы знаете, не потому, что мало кто спасал. Потому что об этом слишком долго молчали. И домолчались до того, что уже практически некому рассказывать и некого искать...
«Людей били, травили собаками, разделяли семьи: женщин и детей волокли в одну сторону, мужчин — в другую...»
С хореографом Раисой Майстренко, которая в свои 78 успешно руководит Ансамблем танца «Оболонь» (известным детским коллективом, которому 32 года и который имеет звание народного), договариваемся встретиться у нее на работе — в Центре детского творчества возле метро «Минская». «Приходите, — приглашает Раиса Вадимовна, — заодно, может, и танец вам покажем — «Бабий Яр. Детство». Его уже снимало телевидение — наше, белорусское, российское, немецкое. У меня к немцам ненависти нет: они до сих пор каются. Нас, пострадавших, материально поддерживают. 200 евро в месяц — для украинского пенсионера существенная помощь. Были б мы нашему государству так интересны, как немцам...».
— Номер про Бабий Яр я давно поставила, — рассказывает Раиса Майстренко. — А вдохновила менора — еврейский семисвечник. Я, когда его увидела, поняла: надо деток в форме меноры выстроить... Всех воспитанников вожу в Бабий Яр и рассказываю, что там произошло. Я всю жизнь об этом рассказываю, и раньше, выступая на митингах, собраниях, встречах, говорила: «Наверное, Бог оставил меня в живых, чтобы я рассказывала людям о Бабьем Яре. Чтобы это никогда не повторилось». А теперь, когда весь этот кошмар на Донбассе полным ходом, что толку рассказывать? Кто меня станет слушать? Одна страна должна быть, одна! Нет, взяли — разорвали... Там не АТО, там война, поверьте, что такое война, я знаю! И Бабий Яр к нам сейчас ближе, чем хотелось бы...
Что для меня Бабий Яр? Одним словом могу сказать — ужас. Я еврейка по маме, украинка по отцу. Папа — Лымарев Вадим (Майстренко — это моего мужа фамилия), мама — Циля Ковкина. Ее за моего папу не хотели отдавать. Во-первых, потому что не был евреем, во-вторых, он уже был женат, первая супруга умерла от чахотки, оставив крошечного сына Валика. А тут, через месяц всего, новая свадьба... Но мама не послушала, вышла замуж, родилась я.
Когда война началась, отец ушел на фронт. Мы с мамой и братиком жили в доме 131 по улице Саксаганского с дедом Петей и бабушкой Таней. Еврейские дед с бабкой к нам не наведывались — в первый и последний раз я увидела их 29 сентября 1941 года.
Дедушка Меер и вся еврейская родня, душ 18-20, приехали к украинским дедушке и бабушке на груженой вещами и продуктовым запасом подводе: «Мы за Цилей и Раечкой. Нас отсылают в Палестину». Баба Таня в слезы, дед Петя в крик: «Не пущу! Нечего им там делать, Циля — моего сына жена, какая Палестина? Не отдам ни невестку, ни внучку!». Но Меер не сдавался: «Тут война, им там лучше будет!». Мама подумала — и согласилась: «Мы и Валика заберем...». В конце концов, договорились так: Циля и Рая — в Палестину сейчас, а Валика отвезут уже потом, когда мы там устроимся.
Бабушка Таня пошла провожать: «Ой, да где ж она, та Палестина? Как туда добираться? Когда еще увидимся?». Вместе с нами шла целая колонна евреев, они катили тачки, волокли чемоданы, тянули узлы, несли на руках грудничков...
Первая остановка была возле стадиона «Старт» недалеко от Лукьяновки. Мне хотелось есть, и я крутилась возле чьих-то банок с вареньем, стоявших на земле. До сих пор помню эти банки с чем-то наверняка вкусным и сладким, с горлышками, аккуратно завязанными белыми тряпочками... А потом вся колонна как-то странно зашумела, заволновалась: по дороге мимо нас солдаты вели группу людей в одном белье, запачканном кровью. Это были пожилые мужчины, бородатые и седые.
Одна из женщин, стоявших рядом с нами, бросилась к колонне, обняла старика: «Отец!». Фашисты стали буквально отдирать ее от него, оттаскивать... Некоторые из наших даже одобрили это: мол, чего ты лезешь, стой. Моя бабушка Таня возмутилась: «Что вы за люди? Может, они видятся в последний раз?». Позже я узнала: эти «белые дедушки» были киевскими раввинами. И в отличие от остальных, избитые, раздетые, униженные, они знали: никакая Палестина никому не светит...
А на улице Керосинной, ближе к кладбищу, уже стояли противотанковые ежи, полицаи... Людей били, травили собаками, разделяли семьи: женщин и детей волокли в одну сторону, мужчин — в другую... Я плохо помню подробности, маленькая была, трехлетка. А может, это оттого, что сработала защита внутренняя, в голове?
Спасла меня бабушка Таня. Как схватила на руки, еще по дороге, так и не отпускала. Одной рукой прижимала меня к себе, другой вытащила из кармана паспорт, стала им креститься: «Смотрите, я русская! Рус-ска-я!». Это услышал полицай, украинец: «Ану мовчи! Тут всі жиди!» — и замахнулся прикладом. Целился мне в голову, и если бы бабушка не подставила свое плечо, точно бы ее разможжил — такой силы удар был. Мы, как сноп, рухнули на землю, бабушка твердила, будто в бреду, одно-единственное слово: «Русская, русская...». Немец в черной форме заметил и спросил у полицая: «Юде?». Тот, правда, плечами пожал: «Каже, руська». Тогда немец схватил бабушку за шиворот и швырнул в толпу: «Пшла!». И она, со мною на руках, побежала, крестясь и не разбирая дороги.
Люди расступались, пропуская нас, а кто-то толкнул к нам девочку лет 12. Потом, в районе Евбаза, она от нас отстала — сказала, что к тете пойдет. Мы больше ее не видели.
Придя домой, бабушка хотела меня в дом занести, но трое суток не могла это сделать: я кричала как резаная! Так она сидела во дворе, с перебитым плечом, со мной на руках... Потом рассказывала: ей казалось, где-то в это время мучительно умирала моя мама Циля. Только баба Таня с места — я в крик...
«Самое сильное воспоминание детства — как фашисты взорвали хлебозавод. Тесто — прокисшее, с песком, но все же тесто! — текло по улицам, и люди старались набрать его в миску, чайник, хоть во что-нибудь...»
— Где же вас прятали, Раиса Вадимовна?
— В подвале. Дворник Петр Иваныч, спасибо ему, предупреждал, когда будут облавы, и мы со вторым моим дедом, Акимом, лезли в темный подвал, сидели там за кучами битого стекла и кирпича. Немцы ж в подвал не заходили. Если слышали шум, сразу гранату бросали или из автомата палили. Больше всего я боялась, чтоб дедушка Аким не закричал — он душевнобольной, из Павловки. Его не расстреляли лишь потому, что в день, когда уничтожали пациентов этой больницы, он к нам помыться пришел, а обратно мы его не пустили.
Как выжили, не знаю. Сказать, что голод был, — ничего не сказать. Если в доме была горсть муки, это уже праздник: мы с братом радовались, что будем коржики жевать. На воде, без масла, запивая кипятком вместо чая... А самое сильное воспоминание детства — как фашисты взорвали хлебозавод. Тесто — прокисшее, с песком, но все же тесто! — текло по улицам, и люди старались набрать его в миску, чайник, да хоть во что-нибудь. У бабушкиной сестры, бабы Фроси, под рукой ничего не было, поэтому она сняла с себя трико, завязала снизу — и стала собирать в него тесто, как в мешок. Вот это были коржики! Вкуснее я, наверное, ничего не ела...
Баба Таня окрестила меня и строго-настрого приказала: «Никому не говори, что мама еврейка!». Со временем я даже в садик ходила — возле железной дороги. Светленькая была, и глаза светлые. Сразу и не скажешь, что «юде». Боялись только, как бы кто не донес.
— Как освобждали Киев, помните?
— Конечно. Немцы всех из Киева вывозили — хотели оставить мертвый город. А дворник закрыл изнутри ворота на амбарный замок, никого во двор не впустил. Наутро встали, на улицу вышли — танк стоит советский, и танкист в люке. Спрашивает у бабушки: «Не знаете, как проехать на Сталинку?». — «Знаю!» — бабушка стала ему объяснять. Он поблагодарил, потом посмотрел на меня и сказал: «Дайте ребенка подержать!». Взял меня на руки, щекой небритой прижался, а я вырываюсь: колючий, еще и слезы горячие текут...
Вот такие отрывки из детства у меня в памяти. Еще врезалось навсегда, как во время оккупации немцы вели пленных матросов из Днепровской флотилии. Это возле площади Победы было, мы с братом стояли, смотрели, а эти матросы нагибались, выдирали голыми руками брусчатку — и бросали в своих конвоиров. И кричали, что сдаваться не надо. И не надо! Что бы ни случилось.
«Полицаи не могли вырвать из рук молодой еврейки грудного ребенка. В конце концов, один, здоровый, выхватил малыша, взял за ножку, раскрутил и кинул в яму, как тряпичную куклу...»
Софии Яровой, председателю киевской Ассоциации Праведников народов мира и Бабьего Яра, 91 год. Почетного звания «Праведник народов мира» София Григорьевна была удостоена после того, как вместе с мамой Ефросиньей спасла две еврейские семьи. Семь человеческих жизней.
— Только не надо делать из меня героя, — отмахивается София Григорьевна, — лучше бы написали о том, какой я учитель. Или каким директором школы была! А то, что мы сделали, не подвиг — это нормальная реакция нормального человека. Многие помогали...
Очевидцем того, что происходило в Бабьем Яру, был мой родной дядя Петр Хоменко. Он воевал, попал в плен и содержался в лагере для военнопленных на улице Керосинной (сейчас Шолуденко). Так вот, 29 сентября, когда евреев расстреливали, заключенных из этого лагеря тоже пригнали в Бабий Яр — закапывать тела. Дядя потом говорил, что земля шевелилась: людей живыми засыпали!
До конца своих дней не мог забыть, как полицаи вырывали из рук молодой еврейки грудного ребенка. В конце концов, один, здоровый, выхватил малыша, взял за ножку, раскрутил и кинул в яму, как тряпичную куклу. Обезумевшая мать кричала так, как люди не кричат... Но самое страшное, что дядя нам рассказывал, — то, что с его стороны урочища стреляли не немцы! «Говорили они по-нашему, — вспоминал он, — но как-то так, будто не отсюда, не с Киевщины. Скорее всего, это были эсэсовцы с Западной Украины».
В конце дня, когда пленных вернули в лагерь, дядя Петя нашел консервную банку и распорол себе ногу — чтобы больше его в Бабий Яр не брали. «Лучше, — решил, — от гангрены тут сдохну, чем буду видеть этот ад!». (Плачет). Видите, Аня, из года в год людям о тех днях рассказываю, и каждый раз слезы...
У нас во дворе, на Красноармейской, 127, жил паренек-еврей. Родители успели эвакуироваться, а он нет: учился в Харькове, пока доехал до Киева, в общем, задержался... У него был ДЦП, в армию такого не взяли. Знаете, как он обрадовался, когда увидел это объявление: «Все жиды города Киева...»? Собирался, прощался: «До свиданья, Соня! Еду в Палестину — может, там меня вылечат и я стану таким, как все...».
А в том дворе, где жили мой дядя Петр и его жена Галина, на улице Горького, жила Соня Пикман с двумя детьми — маленькими Верой и Нелей. Муж у Сони был украинец, ушел на фронт. Сама она — типичная еврейка, а детки светленькие, голубоглазые — обычные славянские девочки с виду.
Соня не могла ходить по селам, менять вещи на снедь, так как детей не с кем было оставить, и все ее жалели: то яблочек принесут, то яиц, то муки, то коржиков каких испекут... 29 сентября Соня в Бабий Яр не пошла: видно, сердце почуяло беду. Но управдомша ее сдала — пришла с полицаями: «Собирайся, жидовка!». И повела в комендатуру.
А дальше было вот что. Пришли они — на крыльце стоит немец, дежурит. Управдомша отчиталась: «Я вам юде привела!». Он посмотрел на Соню, потом на деток... А потом резко развернул управдомшу и ка-а-ак дал ей под зад пинка! Аж носом в землю зарылась. А Соне сказал: «А ты, матка, вэк домой!».
Побежала наша Соня с детьми, но куда бежать? Управдомша не сегодня, так завтра снова сдаст. Пришла к моей маме за советом — вернее, тетя Галя привела. А мама моя, хоть и неграмотная и в наймах всю жизнь прослужила, умнейшая женщина была — тут же нашла решение. «Значит, так, — говорит, — ты, Соня, и ты, Галя, идете со мной к коменданту. Галя, ты ж детдомовская у нас? Будешь свидетелем, что Соня росла с тобой в одном детском доме и всегда украинкой считалась».
Мне мама приказала сидеть дома с Сониными девчатами, а мой младший брат Сашка должен был спрятаться у комендатуры и ждать, чем дело кончится. Если не выгорит, бежать стремглав ко мне и уже со мной и малышней спасаться...
Уж не знаю, чем они там клялись, но получила Соня справку, что она не еврейка. Мама говорила, рядом с комендантом сидел полицай, из местных, который прекрасно знал, кто такая Соня Пикман, но лишь улыбался и не сказал ни слова. Везде были люди...
А вторая семья — Липницкие. Сема, сосед наш, мясник, ушел на фронт, а жена его, сварливая и боевая Танька Рыжая, эвакуировалась с двумя детьми — Маечкой и крошечным Аликом. Кто побогаче был из евреев и связи имел, те могли еще спастись, а вот беднота... У Таньки сестра была, Лиза. Муж ее почтальоном работал — кому он, почтальон, нужен, вывозить его из Киева? Пошли с детками в Бабий Яр... А Танька выехала. Но не надолго. В России попала в такую же мясорубку, как тут, чудом спаслась! И пешком, с двумя детьми, побрела в Киев: по дороге ей цыганка нагадала, что муж живой и в Киеве, и так оно и было! Мы прятали Сему одну ночь, а потом он вернулся на фронт — в 44-м мы узнали о том, что Семен Липницкий погиб в бою...
И вот приходит к моей маме мама подружки моей, Галочки Вайнтроп, и говорит: «Бойчиха (наша фамилия Бойко была. — С. Я.), у меня Танька Рыжая. Что делать?». Пошли мы с мамой к ним, понесли деруны — Маечка Липницкая говорила потом, что ничего вкуснее не пробовала. Посидели, обмозговали... Решили, что Танька пока посидит у Вайнтропов, а потом мы ее отправим к родне, в село Рославичи. Но среди ночи, после комендантского часа, Липницкие вынуждены были бежать к нам во двор. К Вайнтропихе пришел зять-полицай, увидел «гостей» и сказал: «Тетя Таня, я не выдам вас, но за укрывательство евреев расстреливают целые семьи. Я не хочу, чтоб моя семья погибла».
Так Танька и дети оказались в сарае в нашем дворе. Маленький Алик плакал, и мать зажимала ему рот рукой — чтоб не слышали соседи, у которых обретались немцы. Майя Липницкая вспоминала: «Я говорила: «Что ты делаешь, мама? Братик же задохнется!». А она отвечала: «Зато хоть ты будешь жива...». Представляете, что чувствовала мать, перед которой стоял такой выбор?
Это правильно, что о Бабьем Яре говорят и пишут. Но еще правильнее было бы, чтобы в Киеве наконец появился музей Холокоста и всех этих людей, все эти истории мы вспоминали не только в годовщину. Не отмечать это надо, и не, прости Господи, праздновать, как говорят некоторые, — просто помнить...